— Ха-ха-ха! Так ее, такую-сякую! Так ее, лови!
Добежал мужик, тень — нырь в ворота. Мужик за ней:
— А-а! Еще гогочешь, проклятая? Ну, посто-ой…
Да как ахнет цепом сплеча! Ангелу-то чего подеется, а мужиков брат — так и свалился, как колос: мертвый.
Полетел глупый ангел с донесением: так и так, происшествие. Взмылили ему голову, как надобно, а он стоит себе да перстень с аметистом вертит: как с гуся вода.
— Ну, Дормидон, — говорит бог, — теперь уж как хочешь, хоть двадцать годов ходи, а чтобы у меня в рай мужика этого предоставил.
— Фу-ты, господи: да неуж не предоставлю? Я-то? — и к мужику, на землю.
А день был базарный: пошли с мужиком доски покупать — мужикову брату на домовину, и веревок — домовину спускать.
Мужик тверезый, зленный — страсть! — Дормидона так и чешет:
— Во-от въелся, чисто репей в хвост собачий! Ты долго еще за мной будешь?
Дормидон — будто и не ему: знай, перстень вертит. А у самого в голове, как гвоздь:
«И как бы это одним махом от мужика оттильдикаться?»
Глядь — цыган мимо, свинью на аркане волокет: свинья визжит, упирается, веревка длинная, белая.
Увидал Дормидон цыгана с веревкой — как по лбу себя хлопнет: батюшки мои, вот же… И мужику на ухо:
— Покупай веревку-то, покупай. Веревка-то какая: нигде такой не найти.
Купил мужик. И только, это, вышли с Дормидоном на выгон — ну, который за базаром выгон, — Дормидон хвать цыганов аркан мужику на шею — и поволок.
Мужик — в голос:
— Батюшки! Ослобони, родимый! Брат неприбран лежит! Куда ты меня?
А Дормидону — потешно, ржет:
— Ну-ка еще! Ну-ка еще? Не-е-ет, не уйдешь! Так без пересадки в рай и приволоку.
Брыкался-брыкался мужик, а под конец — сел на землю колодой — и все: поди сковырни.
Почесался Дормидон, поплевал на руки — дюжий был — за аркан покрепче да как завьется с мужиком вверх. И ходу, все пуще, только ветер свистит. На мужика и не оглядывается: тяжело на аркане, стало быть, тут мужик, ну и ладно, а что утих — и того лучше.
Прилетел в рай, упыхался, ухмыляется Дормидон во весь рот: доволен.
— Вот он, мужик-то ваш. Предоставил. Поглядели: а мужик лежит, не копнется, синий весь, язык высунут. Готов.
Осерчал тут господь — не приведи господи как…
— Предоста-авил! Дурак ты, дурак набитый! Сейчас — вон, и чтоб духу твоего не было!
Обчекрыжили Дормидону крылья — и на землю сослали. Пока, это, еще опять до ангелов дослужится.
1916
Тряхнуло — посыпались сверху звезды, как спелые груши. Опустел небесный свод, стал как осеннее желтое поле: только ветер над желтой щетиной гудит неуютно, и на краю, на дальней дороге, медленно ползут два черных человека-козявки. Так ползли в пустом небе солнце и месяц, черные, как бархатные ризы на службе в Великий Пяток: черные, чтоб светлее сияло Воскресение.
Тут-то и попер по земле Хряпало. Ступни медвежачьи, култыхается, то на правую ногу, то на левую. Мертвая голова вепря — белая, зажмуренная, лысая: только сзади прямые патлы, как у странника, до плеч. И на брюхе — лицо, вроде человечьего, с зажмуренными глазами, а самое где пуп у людей — разинается пасть.
В поле под озимое орал дед Кочетыг. Штаны пестрядинные, рубаха посконная, волосы веревочкой подвязаны, чтобы в глаза не лезли. Глянет в небо дед: жуть. А пахать все равно надо. Такое уж дело.
И сзади Хряпало наперся на деда: глаза у Хряпалы только так, для порядку, а разожмурить не может, по чем ни по-падя прет.
— Ты кто такой? — деду говорит; где пуп у людей — разинул Хряпало пасть — брюхом говорит. — Ты чего на моей дороге? — другую пасть раззявил, вепрячью, — хряп: одни дедовы лапти наружи.
Еле-еле слыхать, будто из-под земли, дедов голос:
— А хлеб как же? Хлеба не будет…
А Хряпало — брюхом:
— А мне наплевать… — только и видели деда.
На просеке девчушка Оленка цветы собирала — первые колокольцы весенние. Мелькают босые ноги, белые между колокольцев, и сама, как золотой колоколец, заливается: про свекровь-матушку, про лиха мужа, — за сердце берет.
Споткнулся Хряпало на Оленку:
— Ты чего на дороге? — хряп: одни пятки босые забились белые.
Из глуби только и успела крикнуть Оленка:
— А песня…
— А мне наплевать, — пробрюхал Хряпало и последнее заглотил — белые пятки.
Где ни пройдет Хряпало — пусто, и только сзади него останется — помет сугробами.
Так бы и перевелась людь на земле, да нашелся тут человек, офеня, и фамилия у него какая-то обыкновенная, не то Петров, не то Сидоров, и ничего особенного, а просто сметливый, ярославский.
Приметил офеня: не оборачивается Хряпало, все прямо прет, невозможно ему оборачиваться.
И с ухмылочкой ярославской поплелся офеня тихонько за Хряпалой. Не больно оно сладко, конечно: не продохнуть по колена в сугробах этих самых, да зато — верное дело.
За ярославским офеней и другие смекнули: глядь, уж за Хряпалой — чисто крестный ход, гужом идут. Разве только дураки какие, вовсе петые, не спопашились за спину Хряпа-лову от Хряпалы спрятаться.
Петых дураков Хряпало живо докончил и без пропитания околел, конечно. А ярославский народ зажил припеваючи и Господа Бога благодарил: жирная земля стала, плодородная от помета, урожай будет хороший.
1920
У слесаря Галамея в поясницу вступило: мочи нет, одолел ревматизм этот самый окаянный. Галамей и то, и другое, и на пороге ему баба поясницу обухом секла, и мазево всякое — ничего толку. Уж и за что взяться — не знает.